Николай Лукьянов (фото с сайта КиноБлог)



Николай Валентинович Лукьянов (1949-2008) — белорусский режиссер. Закончил Волгоградский педагогический институт и режиссёрский факультет ВГИКа (мастерская А. Б. Столпера). Снял фильмы: "Волки" по рассказу Шукшина, мюзикл "Голубой карбункул" (муз. В. Дашкевича, стихи Юлия Кима), "Капитан Соври-голова" по сценарию П. Лунгина, "Юрка — сын командира" по сценарию С. Бодрова, "Не забудьте выключить телевизор..." по сценарию А. Инина, "Человек из чёрной "волги", сценарий В. Валуцкого по роману А. Молчанова "Новый год в октябре". В 1995-2001 годах проживал в Иерусалиме. По возвращении преподавал в мастерской кинодраматургов, работал главным редактором киностудии 'Беларусьфильм'.

Текст опубликован: Лукьянов Н. Невезучий // Майдан. — Тель Авив. — 1996. — авг. (#1). — С. 19-23

НЕВЕЗУЧИЙ

Н. Лукьянов

Июль 90-го Очередное обсуждение на "Беларусьфильме" сценария Михаила Анчарова "Прыгай, старик, прыгай". Второе по счету. И по содержанию. Не годятся студии ни Анчаров, ни ваш покорный слуга. Я настоял на этом обсуждении от отчаяния. Третий год пробиваю великолепную историю, обиваю пороги различных творческих объединений. Везде хлопают по плечу, отлично, мол, дружище! Сценарий классный, но времечко, понимаешь, не для таких сценариев. Ты бы нам лучше голых задниц подбросил побольше, пиф-пафовиков всяких, чернухи погуще, порнухи поярче, и — карты в руки! Тоска накатила. На ночь, чтоб заснуть, рванул поллитру, спал тяжко, под утро приснился мой автор, и надо сказать, что приснился неважно. Настолько неважно, что проснулся и сразу решил, что утречком надо позвонить. Но днём поднакатили дела, не позвонил, не вспомнил, а вспоминаю лишь через день, набираю 095 и номер анчаровский... и меня добивают почти анекдотным ответом, мол, Михал Леонидыч пока ещё дома, вон на столе лежит, а вынос в четыре... Подошла Ирина, жена его, теперь уже вдова, говорит: не успеешь. Конечно, я же в Минске, и уже час пополудни. — "А что случилось?" — "Инсульт". Через два часа, когда Леонидыча в Москве понесли сжигать, я уже был никакой и пьяненько рыдал в голос и по Анчарову, и по себе, и по нашему с ним несбывшемуся фильму, и по его несбывшейся судьбе...
— Несбывшейся судьбе? — поражённо спросит старый его почитатель. — Это ты об Анчарове?
— О нём.
— Что же это у него не сбылось? Ты когда-нибудь видел его книжки на прилавках?
— Верно. В книжном магазине лично я смог купить лишь один его томик — "Приглашение на праздник" — но только потому, что этот магазин обитался в чернобыльской зоне, и было это в том проклятом 86-м, и томик ночью светился.
— Вот видишь. Удачливейший писатель. Это раз. Прелестный художник, суриковку закончил, сам оформлял свои книги. Много писателей этим похвастать могут?
— На пальцах можно переcчитать...
— А кто придумал и написал один из первых телесериалов "День за днём"? И не припомнить, сколько в нём серий! У всех на слуху, у всех на памяти. А про песни я вообще молчу!
— Да он же этот жанр и породил, ещё до войны, в которой участвовал от звонка до звонка.
— Да, все барды, и Окуджава, и Визбор, и Высоцкий считали именно его родоначальником жанра. И это у него не удалась судьба?! У Властителя дум нескольких поколений?
— Да, господа, не удалась. СЛУЧИЛАСЬ, НО НЕ ПРОИЗОШЛА. Вот ведь как бывает...

В 65-м во мне произошёл эстетический солнечный удар, безвозвратно поменявший всю дальнейшую жизнь. В журнале "Юность" напечатали "Теорию невероятности" неведомого до тех пор Михаила Анчарова, и по старому стало жить неинтересно. Нет, я понимаю, что в наше циничное время это выглядит дебильством: не может, мол, какая-то повестушка со стишками и рисуночками, кувыркнуть мировоззрение шестнадцатилетнего отрока настолько, что отрок провёл нравственную ревизию своего морального облика и заговорил анчаровским слогом, к слову сказать, очень простым и заразительно афористичным. Повесть эту написал Поэт-романтик и Мыслитель, это видно было с пол-главы и с первого же стихотворения. А сами стихи на меня произвели такое впечатления, что я немедленно захотел их петь. Я, конечно же, не ведал, что у Анчарова имеется собственная музыка к этим стихам. Да я ли один? Виной тому нелюбовь Михал Леонидыча ко всякого рода тусовкам и кучкованию.
Уже позже, озвучивая музыкой и песнями разные спектакли в  разных театрах, вновь и вновь я из всего сонма поэтов выбирал одного и того же, копаясь в его вышедших пакетом повестях: "Золотой дождь", "Этот синий апрель", "Сода-солнце", "Голубая жилка Афродиты", "Поводырь крокодила". Но с тех пор, как услышал на плёнке авторское исполнение Анчарова, намурлыкивать эти свои поделки резко прекратил. И не потому, что они совсем уж никуда не годились — просто необходимость в них отпала.
Убеждён, что песни Анчарова оказывали влияние поголовно на всех нам известных бардов, включая такого корифея, как А. А. Галич, наверняка почерпнувшего форму своих балладных монологов из более пожилых, анчаровских. Например, "Начальник автоколонны". Я по незнанию её долго Галичу приписывал. Но я не о приоритетах сейчас, Бог с ними, с приоритетами, я о народной популярности, будь она, капризная, неладна! Ну почему, скажите на милость, Булат Шалвович любимей Анчарова? Я, кстати, Окуджаву тоже люблю и выучился бренчать на гитаре, чтобы петь "Полночный троллейбус" и "Лёньку Королёва", когда об Анчарове ни сном, ни духом. Но писать Окуджава стал много позже, и проза его не так бойко продавалась с прилавков, и элитней он был, что для простого люда страшней, чем если бы он спьяну зарубил кого-то. Почему? Начиная с повести 'Сода-солнце" и до смерти Михал Леонидыч изобретал и исследовал ещё один им придуманный жанр — что-то типа "фэнтэзи", но с анчаровским привкусом милой сентиментальности, что придавало особое очарование его прозе. Не буду вас мучить цитатами — знающие поймут, а неосведомлённым я активно советую раздобыть и почитать, и никто не уйдёт равнодушным - но для русской литературы это было, безусловно, новацией. Я спрашивал его, читал ли он Толкиена и ему подобных, оказалось, что не только не читал, он вообще ничего не слышал ни о круге Толкиена, ни о "фэнтэзи", так же, как вся советская литературная критика не знала или делала вид, что не знает о самом Анчарове. А ведь в творчестве Анчарова есть материал для множества диссертаций, но увы, увы... Единственную рецензию, читанную мной, а читал я, поверьте, очень немало, написал кто-то неизвестный на роман "Самшитовый лес", И то только потому, что это роман, то есть, не заметить нельзя, да ещё и опубликованный в главном литературном журнале СССР — "Новом мире". И всё господа! Больше Анчарова критики ни ругали, ни хвалили, его для них просто не существовало.
— Я знаю,— говорил Анчаров с глубочайшей обидой,— они ждут, когда я умру, тогда и заговорят. Но этого удовольствия я им не доставлю!
Бедняга, он это сказал за полгода до кончины. Но — умер Писатель, и что же? Я копался во всех околокультурных газетах, особенно ждал некролога в "Литературке" — фигушки! Через месяц сквозь зубы оповестила "Вечерняя Москва", да махонький некролог дали в "Книжном обозрении". А ведь это был уже 90-и год, не 80-й, когда требовалось гражданское мужество, чтобы сообщить печатно о смерти Высоцкого... Всему на свете должна быть причина. А уж такой вселенской несправедливости и подавно. Может быть, в прошлых жизнях той Вечной Души, которая в этом воплощении имела имя Михаил Леонидович Анчаров, было нечто такое, что искромсало его судьбу, знать нам это не дано. Поделюсь лишь тем, что мне известно об этом поразительном человеке.
В той книжке, "Приглашение на праздник", раздобытой на чернобыльском развале, была повесть, помеченная 80-м годом, "Прыгай, старик, прыгай". Прочитал я эту повесть — и заболел светло и хронически, и выздоровлю лишь когда смогу перенести её на экран. Стал звонить в Москву знакомым, чтобы сообщили мне телефон и адрес Анчарова, но что-то не сработало, и его координаты оставались мне неизвестны... И поставил я это дело на самотёк: мол, если Богу угодно, то всё случится, а если не случится, то так тому и быть.
Работал я в том году с Владимиром Ивановичем Валуцким. Знакомы мы не были, сговорились об общей работе по телефону, он дал согласие и свой адрес на улице Чехова, 31/22, и адрес этот вызвал во мне некоторое беспокойство, какое бывает, когда хочешь что-то вспомнить, но не тревожил пейзаж за окном, было сумасшедшее ощущение "дежа вю", непонятно откуда взявшееся. И тогда умнейший и всё понимающий Валуцкий, разглядев моё замешательство, объяснил, что это бывшая квартира Юрия Визбора, и предположил, что я тут уже бывал, потому и таращусь в углы как помешанный. А как мне, было, ещё таращится, скажите на милость, если у Визбора я таки да, бывал, но всегда в позднее время и всегда приболемши? А вскоре Юрии Иосифович резко поменял своё семейное положение, а заодно и место жительства, и эта квартира осталась всеобщим приятным воспоминанием... Вослед этому воспоминанию я и задал однажды вопрос Валуцкому: а не живет ли в этой башенке кто-нибудь ещё из бардов, если он знает, конечно. А то ведь дом большой, до конца наверняка неисследованный...
— Как же, как же, — говорит Валуцкий, — Анчаров живёт в 80-й.
Матушки святы, а я его трагически по всей Москве ищу! Вот и не верь после этого в судьбу! Делюсь с Валуцким своими восторгами от повести "Прыгай, старик, прыгай", и что искал Анчарова для договора об экранизации. И вдруг:
— А вот это — без меня! — резко говорит деликатнейший обычно Владимир Иваныч. Я, честно говоря, растерялся. Ну не могли, в моём представлении, два таких замечательных человека враждовать. Может быть, тут дело в цеховых интересах. Но не тот человек Валуцкий, чтоб съедала его зависть чёрная к чужим успехам. Да и личные его успехи после "Ярославны, королевы Франции", "Зимней вишни" и сериала о Шерлоке Холмсе были настолько ощутимы материально, что завидовать тогда он мог только какому-нибудь магнату типа Стивена Кинга, и никому больше, если вообще ведомо было ему это дрянное чувство, в чём я сильно сомневаюсь.
Хотя была, была в творчестве Анчарова уникальнейшая вещь, завидовать которой мог любой из всех мировых писателей — его умение писать афоризмами. Афоризмы вплетались в текст, как воздух его, как точка с запятой, как вопросительный знак. Например, (цитирую по памяти):
"Романтика — это удаление от предмета на расстояние, достаточное для его рассмотрения." Или: "Верещагин всю жизнь писал потрясающие факты, а Рафаэль соседей по квартире. Кто из них художник лучше, объяснять не надо. Факт от произведения искусства отличается на величину души автора". И таких изречений по десятку на страницу. Конечно, завидно. Но не здороваться за это — это что-то из жизни скорпионов.
Я потребовал объяснений. И их получил. Но лучше бы я их не получал. 
В середине 50-х Валуцкий учился на сценарном факультете ВГИКа. И несколько юмористов-сценаристов решили использовать новейшую мировую технику системы "магнитофон" для упражнений в остроумных экспромтах и заумных квинтэссенциях. В общем, баловались ребята, и больше ничего в своём проверенном студенческом кругу. И наболтали на эту плёночку много того, что не вписывалось в фундаментальный марксизм-ленинизм, а проще -напороли ворох антисоветчины, за что сегодня им честь и хвала, а тогда — сами понимаете. И не выдержали ребятки, похвастались своими новациями на ближайшей общежитской вечеринке. И вызвали их назавтра куда надо, и после недолгого выяснения обстоятельств и степени вины, лишились они студенческих билетов и надежд на счастливое кинематографическое будущее. И нависла над ними недвусмысленная угроза ареста.
Таскали их около года. Но случился двадцатый партийный сабантуй, Никита частично осудил культ личности, и этим арест наших нарушителей как бы отменил. Но обратно во ВГИК их приняли только через 10 лет, тех, кто не бросил эту затею, разумеется. Валуцкий уже не верил в своё возвращение в кинематограф, но хоть и вернулся на коне, прощать виновнику своего десятилетнего краха и безнадёги был не намерен.
При чём же здесь его талантливый сосед? А вот при чём. Одним из тех, кто забредал на эту бестолковую вечеринку, был муж юной студентки актёрского факультета компанейский и свой в доску хлопец Мишка Анчаров. Послушал запись, посмеялся, и ушёл. И, кажется, именно он намекнул, что неплохо бы было засунуть эту запись в ближайшую задницу, или вообще кибенезировать, вульгарно стерев. Такой факт. И ещё один факт вспомнили преступники, отдышавшись. Полковой разведчик Анчаров в конце войны угодил в СМЕРШ, была такая грозная чекистская хевра — сокращение от СМЕРТЬ ШПИОНАМ. Что там делал молодой разведчик, кроме того, что переводил с китайского, и как там служил, для всех осталось тайной. Леонидыч вообще никогда про фронт не рассказывал. Это он потом в книжках своих кое-что приоткрыл, а тогда помалкивал из скромности, даже иконостас на груди не носил. Но доходили слухи до наших мальчишек, что любой, увольняясь из органов, обязан был оставить расписку о том, что будет доносить в эти органы что надо и немного с верхом. Вот какой факт осознали как дважды два Валуцкий со товарищи. 
Разумеется, впоследствии было выяснение отношений, и, возможно, неоднократно. Анчаров всё оскорбленно отрицал, что естественно в обоих случаях: если заложил, а также если и не думал этого делать. Но убеждение, что никому другому этого делать было не надо, возобладало. И третий десяток лет Анчаров здоровался при встрече, а Валуцкий воротил нос, проявляя редкостное постоянство. Такая история. Я вопросил, делились ли они с кем-нибудь своими подозрениями? На что получил утвердительный ответ и возражение на моё осторожное слово. Не подозрение, мол, это, а чистая правда.
Честно говоря, притча сия произвела на меня чрезвычайное впечатление и задержала моё обращение к Анчарову ещё на полгода. Но, решив, наконец, что прав Александр Сергеевич, сказавший совсем по другому поводу, что "судить художника надо по законам, им самим над собой поставленным", написал я недлинное письмо и отправил по известному уже адресу. Объяснил, кто я такой и чего мне конкретно нужно, а именно согласие на экранизацию его повести. Было лето, и я не особенно волновался, что ответа нет — мало ли, где может отдыхать человек.
А в конце августа 1988 года принесли телеграмму из Калининграда, неизвестно которого. Процитировать сейчас затрудняюсь, но смысл таков: дорогой! разлюбезный! приезжай немедленно! натворим такого! деньги пополам! 
И подпись — Анчаров.
Я подхватился, и на поезд. Напрочь вылетела всяческая предвзятость, только мысли о будущем фильме и предстоящей встрече, о которой мечтал почти четверть века. Поезд пришёл в семь утра, я пару часов мерил улицу Горького взад-вперёд, чтобы не беспокоить ранним визитом. Потом Ирина сказала, что Михал Леонидыч не спал с шести, а в восемь послал её за горючим системы коньяк, и вообще в доме случился аврал, потому что в моём лице они ждали кормильца и работодателя. Но и не только. Оказалось, что в моём письме было то, в чём остро нуждался больной и покинутый всеми Писатель — признание и чувство его необходимости кому-то ещё, кроме собственной семьи. И увидел я пожилого, но всё ещё могучего ребёнка с тоскливой искательностью в глазах: ты меня любишь, уважаешь, правда? Как же должна была мордовать вся эта сволочная окололитературная жизнь талантливейшего, добрейшего человека, чтобы ловить каждое доброе слово!
Я ни разу не оставался у Анчаровых ночевать, всегда уезжал в Минск в ту же ночь, не видел их вне гостевой обстановки, в быту и прозе, поэтому касаться их отношений не стану. Ирина была лет на сорок младше мужа, о ней он много написал в своих двух последних повестях "Как птица Гаруда" и "Записки странствующего энтузиаста". Но надо сказать, что у Михаила Леонидовича было много жён, точное их число по незнанию не назову, и это не было в нём признаком распущенности. Совсем наоборот — он часто женился из-за глубокого целомудрия. Был он влюбчив, это верно, но как порядочный человек считал себя обязанным именно жениться, а не гулять на сторону. Бог ему судья.
Сценарий он написал быстро, за месяц с небольшим, и позвонил сам, спеша сообщить радостную весть. Я, конечно, тут же приехал. Рукопись эта до сих пор при мне. Далее последовало очередное возлияние коньяка.
— Полковые разведчики, — объяснил он мне, — никогда не спрашивают: пьёшь ты или уже завязал? Стакан в руку — и вперёд.
Не знаю почему, может на старых дрожжах, может от огорчения, а может наоборот от приятности момента, но в тот день я так настаканился, что дальнейшее помню лишь в отрывках и извлечениях. Поставил в себе автопилот на последний минский поезд и сознание своё отключил, чего не прощу до конца дней. Короче, следующее моё воспоминание этого денька относится уже к ночному Белорусскому вокзалу, где я бегу вдоль поезда, отыскивая дурацкий вагон номер ноль (не вру, так было написано в билете), до отхода остаётся пара минут, я запрыгиваю в первый попавшийся вагон, и сволочь-проводница, видя моё приболемшее состояние, не пускает меня внутрь, а на мои возражения призывает кого-то изнутри, и выходят двое провожающих угрожающего вида, берут меня под рученьки и с размаху выбрасывают на перрон. Потом под шумок проходящего мимо поезда задумчиво метелят меня для сугреву. Затем, обшарив карманы и забрав, что им понравилось, сбрасывают меня с перрона на пути и удаляются меланхолически по совершенно открытому пространству платформ. И я понимаю, что на сегодня этот поезд был последним, и придётся избитым и неопохмелённым жить на вокзале до утра.
Потом узнал, что мне тогда ещё мало досталось. В этот день, 30 октября 1988 года я должен был в Минске пойти на один из первых свободных митингов в честь праздника Дзяды, но из-за звонка Анчарова уехал в Москву. И пока мы с ним весь день кушали коньяк, в Минске милиция этот митинг травила "Черёмухой", квасила дубинками и весьма в том преуспела. Весь мой дружественный люд, с кем я должен был чего-то такое демонстрировать, очутился в больнице с отравлениями и множественными  ушибами. Так что те вокзальные ублюдки просто выдали мне недополученное и больше ничего.
А когда я в следующий приезд к Мише, попал на выяснение отношений, то остро пожалел, что не убили меня тогда напрочь. Было за что. Оказывается я наконьячившись, как паук, всё ж не сдержался и вопросил Анчарова о том, что мучило меня после рассказа Валуцкого, потребовал, гад, объяснений. Вот так вот запросто подошел к человеку, которого, между прочим любил до ужаса и вопросил, стукач ли он? Не мог больше терпеть это минное поле между нами. Трезвый бы, конечно, не спросил никогда, потому что понятна глупость вопроса — какой действительный стукач ответит на это утвердительно?
И вот что он мне поведал. Историю эту ВГИКовскую помнит очень хорошо, потому что его тоже таскали, как одного из слушателей. И он дал всем этим ребятишкам достаточно высокую оценку и объяснил, что ничего предосудительного в действиях их не нашёл, поэтому и не принял меры. Вот и всё. Он знает, кто настучал на ребят, но не скажет, потому что человек этот давно помер, а он, Миша, не сплетник, и никогда им не был. А эта история ни за что ни про что "подмочила" ему репутацию, он живёт много лет с незаслуженным позором, а тут я ещё выхватил этот кинжал из прошлого как из-за пазухи, и если даже я, молодой, обвиняю его в этом, то он больше не знает как жить.
Редко когда в жизни мне было так стыдно. Я, конечно, просил прощения и клялся, что больше не буду. И, знаете, был прощён. Он понял, что я к нему относился с таким благоговением, что не мог в себе таить такое подозрение, не мог и всё тут. Понял, и немедленно перешёл к рассказу об изобретённом им Вечном двигателе и куче более мелких изобретений, которые опять же не признают ни глупые учёные, ни чиновные патентоведы.
А теперь давайте поразмыслим, почему Михаил Леонидович Анчаров не получил заслуженного признания ни от коллег, ни от властей, ни от публики. Почему не получил от властей — это не загадка, хотя никогда, ни в единой букве он не позволил ничего, что противоречило бы официальной советской доктрине. Он просто о ней не писал, и советская власть являлась в его произведениях лишь как реальный фон жизни персонажей. Но советской власти мало было простой лояльности творца. Ей было надо, чтобы он был активно за неё. А поскольку прославлять общественный строй было не в его эстетической системе, власть его не полюбила.
Почему не любили коллеги? Во-первых, как я уже говорил, Анчаров никогда не кучковался, не примыкал, не дружил против кого-то, не тусовался и не заводил нужные связи. Весь Союз Советских Писателей удовлетворяла такая жизнь, только его, видишь ли, не удовлетворяла! А если ты, собака, не с нами, ты против нас! Во-вторых, эта история. Мало кто доподлинно знал подробности. Как в анекдоте: то ли у него пальто украли, то ли он украл, в общем, что-то такое было. Удобная позиция для "доброжелателей" — в случае чего, просто намекнуть. В-третих... к дьяволу, достаточно первых двух.
Почему не любила публика? Да нет же, любила. Говорю совершенно ответственно, потому что сам из неё вышел, да в ней и остался. Любили его, любили. Но, к сожалению, забывали. А что ещё оставалось делать публике, если их кумир НИКОГДА не нарисовался на телеэкране? Если писатель не каждый год выпускает программное откровение. Если поэт не декламирует на стадионах? Если имя его напрочь отсутствует в прессе?
Я так и не смог пробить постановку фильма по его последнему в жизни сценарию. Следовательно, я тоже оказался частью его пожизненного судьбоносного невезения, в чём и расписываюсь к глубокому своему сожалению.

2-4 августа 1996г. Иерусалим.
 

Вверх

Два слова про "ту историю" (История на сценарном факультете ВГИКа)

Владимир Лившиц

Знаю, что нет на Мише той вины, которую ему приписывала молва. Доказательств у меня два.

Первое: в компании, где мы с Анчаровыми вращались, про которую я писал, люди подобрались достаточно диссидентски настроенные. В высказываниях себя никто не сдерживал. Вдумайтесь: Галич, Клячкин, Туриянский. У Иры Петровской библиотека отца (председателя ЦИК Украины Григория Ивановича Петровского), там были запрещенные стенограммы съездов партии, из которых было видно, кого расстреливала Советская власть — и не только это. В этой компании книги Солженицына, книги Булгакова, книги Евгении Гинзбург (мама Василия Аксенова, просидевшая 17 лет) появлялись задолго до их публикации. За "Хронику времен культа личности" Евгении Гинзбург давали 5 лет, а в это время у меня она лежала дома. Все это знал и видел Миша. Он всегда сторонился этих дел. Он сдерживал особо рьяных. Он был старше и умнее.

Он прошел страшную школу войны. Да, он работал в СМЕРШе. (Нужен был переводчик китайского перед десантом на Харбин, ему приказали перейти из войсковой разведки. Приказ не обсуждают — это правило всех армий). Да, он закончил гебешный институт (ВИИЯ КА — институт военных переводчиков). И, при всем при этом, никогда, никаких неприятностей в КГБ у людей из моей компании не было. (Вернее, они были — у кого из творческих людей их в то время не было, — но проистекало это не из общения в компании.) Значит, в компании не было стукача.

Железное правило в органах: не стучать на своих, чтобы не рассекретить стукача. Тогда тем более, Анчаров на сокурсников Джои не мог стучать. Слишком это становилось явным. В КГБ дураков было мало. Сволочи — сколько угодно, а дураков — нет.

По моим сведениям, на всю эту компанию настучал, какой-то молодой "активист" из комсомола. (Ох уж эти "активисты". Мне в свое время от них тоже досталось).

Второе: Анчаров был, при всем своем уме, очень прямой человек. Эта тема про донос при мне была затронута только однажды. На вопрос: "что там происходило?", он сказал, что по этому доносу его вызывали тоже. Он там сказал, что не придал этому значения, тем более, что эту запись обещали стереть тут же. А раз записи не будет, то и разговаривать не о чем. Я Мише верю. У меня нет оснований упрекнуть Анчарова во лжи, потому что на моем веку лжи у Анчарова не было никогда. Ну, не считать же за ложь, что однажды Анчаров сказал, как в электричке слышал частушку: "Ах, ты Муромец Илья, житель Карачарова, раньше пели Окуджаву, а теперь Анчарова". Но пойманный за руку (я его спросил, когда это и куда это он ездил на электричке), смеялся и сознавался, что сам написал её ночью, от бессонницы. Анчаров был в жизни человек, который врать не умел по определению. Он тут же проговорится и попадется. Он эту особенность знал, и не врал никогда.

Так что не было на нем этого греха.

Могу предположить, что если бы Анчаров "настучал", он сказал бы об этом открыто. Дескать, я считаю, что это подрыв власти, а власть у нас народная, и я допустить этого не могу. Вот такой он был человек — Миша Анчаров. И это очень ценно, что при всем его иезуитском, гебешном воспитании, он остался человеком Чести и Правды. Михаил Анчаров построил свою жизнь так, чтобы не врать. Именно поэтому у него был такой трудный путь в этой самой жизни. Если бы он захотел написать "просоветское" произведение (то есть — наврать про жизнь, которую он видел вокруг) уверяю вас, он бы (при его-то таланте) стал бы лауреатом Сталинской-Ленинской премии наверняка. В том-то и заслуга Миши Анчарова, что, понимая это, он по этой дороге не пошел.

Валентин Лившиц, январь 2008

См. также воспоминания В. Лившица о М. Л. Анчарове


Вверх
На главную страницу